Бунт Родиона Раскольникова
«Мы все глядим в Наполеоны;
Двуногих тварей миллионы.
Для нас орудие одно…»
«Мятеж не может кончиться удачей: В обратном случае он называется иначе»
Цели и задачи
Роман «Преступление и наказание» был задуман Ф. М. Достоевским на каторге, «в тяжелую минуту грусти и саморазложения», в остроге, куда он был брошен в 1850 году как государственный и политический преступник. Именно там у него зародилась мысль об «идейном» преступнике, разрешившем себе «кровь по совести», «моральный эксперимент».
В каморках и на улицах этого Петербурга открылось Достоевскому такое неисчерпаемое содержание, такая фантастическая бездонность жизни — ситуации, характеры, драмы — такая трагическая поэзия, каких еще не знала мировая литература. «Проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни, — записал Достоевский в «Дневнике писателя», — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира». Это и делал Достоевский, извлекая из фактов, до него находивших место лишь на страницах газетной хроники, глубину и смысл мирового значения.
Здесь надо сказать несколько слов об уникальном таланте Ф. М. Достоевского, который сделал его классиком не только русской и мировой литературы, но и основоположником нового литературного жанра — психологического детектива. Не зря все крупнейшие писатели европейского детективного жанра, такие, как А. Кристи, Ж. Сименон, Буало-Нессержерак и другие, называли Достоевского своим учителем. Именно Достоевский из коротких газетных заметок полицейских хроник об убийстве старухи-процентщицы или об убийстве отца сыном из ревности смог создать такие произведения, как «Преступление и наказание» или «Братья Карамазовы».
Достоевского интересуют не только устоявшиеся, выработанные формы духовной жизни, сколько моменты борьбы добра и зла, переоценка ценностей, трагические столкновения. Так как высшая и всеобъемлющая ценность есть Бог и жизнь личности в Боге, то и для Достоевского высшая тема творчества есть борьба дьявола с Богом в сердце человека. Напряженнейшие моменты этой борьбы легко могут привести человека к душевной болезни, к срывам и преступлениям. Но за все надо платить, и психология платы за человеческие страдания, «за слезу ребенка» — вот еще один аспект творчества Ф. М. Достоевского. В этом смысле название романа «Преступление и наказание» является рефреном всего дальнейшего писательского наследия Достоевского.
Интересно, что за полгода до совершения своего собственного преступления, вышедший из университета студент, Юрист Родион Раскольников написал статью «О преступлении». В этой статье Раскольников «рассматривал психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления» и утверждал, что оно, это состояние, очень похоже на болезнь — помрачение ума, распад воли, случайность и нелогичность поступков. Кроме того, коснулся в своей статье Раскольников намеком и вопроса о таком преступлении, которое «разрешается по совести», и потому, собственно, не может быть названо преступлением. Дело в том, разъясняет позднее Раскольников мысль своей статьи, «что люди по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низших, то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово». Первые склонны к послушанию, смирению, благоговению перед законом. Вторые — во имя нового, лучшего могут преступить закон, и для «своей идеи» , если потребуется, «дать себе разрешение перешагнуть через кровь». Такое «преступление», нарушение закона — не преступление.
Не абстрактно-теоретическая, не отвлеченно-холодная — мысль Раскольникова. Нет, она — действенная, живущая и горящая, метущаяся. Она рождается как ответ на тревоги и удары действительности. Получает от столкновений с жизнью все свое содержание, силу, остроту, напряженность на грани катастрофы. Идея Раскольникова — не только идея, она — действие, дело. «Это человек идеи, — писал позднее Достоевский о своих героях раскольниковского типа — носителя идеи, — идея обхватывает его и владеет им, но имея то свойство, что владычествует в нем не столько в голове его, сколько воплощаясь в него, переходя в натуру, всегда со страданием и беспокойством, и, уже раз поселившись в натуре, требуя и немедленного приложения к делу». Уже в самом начале романа, на первых его страницах, узнаем мы, что Раскольников «покусился» на какое-то дело, которое есть «новый шаг, новое собственное слово», что месяц назад зародилась у него «мечта», к осуществлению которой он теперь близок.
А месяц назад, почти умирая с голоду, он вынужден был у старухи-«процентщицы», ростовщицы, колечко — подарок сестры. Неопределенную ненависть и отвращение почувствовал он, «задавленный бедностью», к вредной и ничтожной старушонке, сосущей кровь из бедняков, наживающейся на чужом горе, на нищете, на пороке. «Странная мысль наклевывалась у него в голове, как из яйца цыпленок».
И пока что в три последние перед убийством дня — им посвящена первая часть романа — трижды мысль Раскольникова, до предела, до крайности возбужденная трагедией жизни, переживает именно те моменты наивысшего напряжения, которые приоткрывают, но еще не открывают полностью самые глубинные причины его преступления.
В первый раз — шутовской и трагический рассказ пьяненького Мармеладова о семнадцатилетней дочери, Сонечке, ее подвиге, жертве, о спасенной ее ценою надругательства семействе. И вывод — «Ко всему-то подлец человек привыкает!». Но в ответ яростная вспышка бунтующей раскольниковской мысли.
«Ну, коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть, человеческий, то значит, что остальные все — предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!…» Подлец тот, кто ко всему привыкает, все принимает, со всем смиряется. Но нет, нет, не подлец человек — «весь вообще, весь род человеческий», не подлец тот, кто бунтует, разрушает, переступает — нет никаких преград для необыкновенного, «послушного» человека. Выйти за эти преграды, переступить их, не примириться!
Второй раз — письмо матери о Дунечке, сестре, «восходящей на Голгофу», отдающей свою свободу ради него, «бесценного» Роди. И снова маячит образ Сонечки — символ вечной жертвы: «Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!» «Или отказаться от жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении, — послушно принять судьбу, как она есть, раз и навсегда, и задушить в себе все, отказавшись от всякого права действовать, жить и любить!» Послушно сложить голову перед судьбой, требующей страшных жертв, отказывающей человеку в праве на свободу, принять железную необходимость унижения, страдания, нищеты и порока, принять слепой и безжалостный «фатум», с которым, казалось бы, смешно спорить — это для Раскольникова — «отказаться от жизни совсем». Но Раскольников хочет «действовать, жить и любить!» Третий раз — встреча с пьяной обесчещенной девочкой на Конногвардейском бульваре, и снова: «Это, говорят, так и следует. Такой процент, говорят, должен уходить каждый год… куда-то… к черту, должно быть, чтоб остальных освежать и им не мешать. Процент! Славные, право, у них эти словечки: они такие успокоительные, научные. Сказано: процент, стало быть, и тревожиться нечего!» Но ведь Сонечка, Сонечка-то уже попала в этот «процент», так легче ли ее от того, что тут закон, необходимость, судьба? «А что, коль и Дунечка как-нибудь в процент попадет! Не в тот, так в другой?…» Вновь — иступленный «вскрик», вновь — предельный накал бунтующей мысли, бунт против будто бы «законов» бытия. Пусть экономисты и статистики хладнокровно высчитывают этот вечный процент обреченных на нищету, проституцию, преступность. Не верит им Раскольников, не может принять «процента».
Итак, три женщины, три жертвы, как три Мойры древнегреческого рока, судьбы, толкают Раскольникова все дальше и дальше по пути его бунта. И тут становится понятен неличностный, нестяжательный характер его.
Здесь стоит поговорить о самом Родионе Раскольникове, его личностных свойствах, человеческих качествах. Интерес представляет даже имя и фамилия, которые автор дал своему герою. Родион Раскольников — человек, рожденный расколотым и порождающий раскол, наследник суровых, непримиримых борцов против «антихриста» в русской истории — раскольников — старообрядец.
История русского церковного раскола началась с собора 1666-1667 годов и свержения патриарха Никона, запретившем переход русской православной церкви в лоно «государства», когда анафеме были преданы восьмиконечный крест, двуперстие и другие символы и порядки старой византийской православной церкви. С этой даты начинаются гонения на старообрядцев, гонения, породившие протопопа Аввакума, самосожжения целых старообрядских деревень, не желавших признать власть «государевой» церкви, уход раскольников-бегунов в поисках «святого Белогорья» в далекие неизвестные земли Сибири, Алтая, камчатки, Аляски. Это был путь подвижничества, борьбы, отречения от «благ мира сего» во имя «света любви Христовой».
Не зря Порфирий Петрович в своем последнем разговоре с Раскольниковым признается: «Я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, — если только веру или бога найдет». Это признание его антипода, человека закона и власти.
Что касается окружающих и близких Раскольникова, то многие из них любят и уважают Родиона.
Велико обаяние личности Раскольникова, его «широкого сознания и глубокого сердца». Поразил Соню Раскольников, когда посадил он ее, опозоренную, растоптанную, изгнанную, рядом с сестрой и матерью, а потом поклонился ей — страдалице, жертве, — всему страданию человеческому поклонился. Целый новый мир неведомо и смутно сошел тогда в ее душу — целый мир, сначала непонятный Соне, но — это-то Соня сразу поняла — «новый», чуждый, враждебный миру безысходного «привычного» мучения, общепринятой морали.
Любят Раскольникова, ибо «есть у него эти движения», непосредственные движения чистого и глубокого сердца, и он, Раскольников, любит — мать, сестру, Соню, Полечку. И потому глубочайшее отвращение и презрение испытывает к ежечасно и ежеминутно разыгрывающемуся вокруг трагическому фарсу бытия, калечащему тех, кого он любит. И отвращение это тем сильнее, чем уязвимее душа Раскольникова, чем беспокойнее и честнее его мысль, чем строже совесть, а именно это — душевная уязвимость, беспокойная и честная мысль, неподкупная совесть, — влечет к нему сердца.
Не собственная бедность, не нужда и страдания сестры и матери терзают Раскольникова, а, так сказать, нужда всеобщая, горе вселенское — и горе сестры и матери, и горе погубленной девочки, и мученичество Сонечки, и трагедия семейства Мармеладовых, беспросветная, безысходная, вечная бессмыслица, нелепость бытия, ужас и зло, царствующие в мире, нищета, позор, порок, слабость и несовершенство человека — вся эта дикая «глупость создания».
Томас Манн заметил, что своим героем, Раскольниковым, Достоевский «освобождал от бюргерской морали и укреплял волю к психологическому разрыву с традицией, к преступлению границ познания». Да, для Раскольникова не существует бюргерская, мещанская мораль, она не связывает его могучий дух, для него нет традиций, он хочет преступить не только нравственные и социальные, но, в сущности, земные физические законы, сковавшие природу человеческую. Ему мало земного, «эвклидовского» разума, он хочет совершить скачок, «трансцензус» по ту сторону, за границы познания, доступные человеку. Этот скачок должен поставить Раскольникова в особые отношения с миром, ибо тогда он сможет в себе самом найти Архимедову точку опоры, чтобы перевернуть мир.
И Раскольников чувствует себя способным и на большее, он хочет взвалить себе на плечи бремя тяжести неимоверной, поистине сверхчеловеческой. На истерический вопрос Сони: «Что же делать?», после мучительного разговора о будущем, фатально предопределенным детям Катерины Ивановны, Раскольников отвечает так: «Сломать что надо, раз и навсегда, да и только: и страдание взять на себя!» Весь этот бунт не только против мира, но и против бога, отрицание божественной благости, божественного смысла, предустановленной необходимости мироздания. Навсегда запомнилась Достоевскому богоборческая аргументация его друзей-петрашевцев: «Неверующий видит между людьми страдания, ненависть, нищету, притеснения, необразованность, беспрерывную борьбу и несчастия, ищет средства помочь всем этим бедствиям и, не нашед его, восклицает: «Если такова судьба человечества, то нет провидения, нет высшего начала! И напрасно священники и философы будут ему говорить, что небеса провозглашают славу Божию! Нет, — скажет он, — страдания человечества гораздо громче провозглашают злобу Божию!» «Бог, бог такого ужаса не допустит!» — говорит Соня после разговора о гибели, которая неизбежно ждет детей Катерины Ивановны. Как не допустит?! Допускает! «Да, может, и бога-то совсем нет!» — отвечает Раскольников.
Убийство старухи — единственный, решающий, первый и последний эксперимент, сразу все разъясняющий: «Тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства».
Раскольникову его эксперимент нужен именно для проверки своей способности на преступление, а не для проверки идеи, которая, как он до поры до времени глубоко убежден, непреложна, неопровержима. «Казуистика его выточилась, как бритва, и сам в себе он уже не находил сознательных возражений» — это перед убийством. Но и потом, сколько бы раз он ни возвращался к своим мыслям, сколь строго он ни судил бы свою идею, казуистика его только вытачивалась все острее и острее, делалась все изощреннее. И уже решившись выдать себя, он говорит сестре: «Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!» И наконец не каторге, на свободе, подвергнув свою «идею» беспощадному нравственному анализу, он не в силах от нее отказаться: идея неопровержима, совесть его спокойна. Сознательных, логических опровержений своей идее Раскольников не находит до конца. Ибо вполне объективные особенности современного мира обобщает Раскольников, уверенный в невозможности что-либо изменить, бесконечность, неизбывность человеческого страдания и разделение мира на угнетенных и угнетателей, властителей и подвластных, насильников и насилуемых, или по Раскольникову, на «пророков» и «тварь дрожащую».
Вот он раскол, раскол внутри самого героя, между разумом и сердцем, между «казуистикой» идей и «влечениями» сердца, между «Христом и истиной». В 1854 году, выйдя с каторги, Ф. М. Достоевский напишет Н. Д. Фонвизиной, что если бы ему доказали, «что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа», то ему «лучше хотелось бы остаться с Христом, нежели с истиной».
Достоевский допускает, что истина может оказаться вне Христа: например, если «арифметика» автоматически докажет, что дело обстоит именно так. Но в таком случае сам Христос как бы оказывается вне Бога. И Достоевский предпочитает остаться «со Христом», если вдруг сама истина не совпадает с идеалом красоты. Это тоже своего рода бунт: остаться с человечностью и добром, если «истина» по каким-либо причинам окажется античеловеческой и недоброй.
Он выбирает «слезинку ребенка».
И именно поэтому — в этом гениальность романа Ф. М. Достоевского — как бы параллельно с «вытачиванием казуистики» все нарастает, усиливается и наконец побеждает опровержением раскольниковской идеи — опровержением душой и духом самого Раскольникова, сердцем, «которое обитель Христа». Это опровержение не логическое, не теоретическое, не умственное — это опровержение жизнью. Глубочайшая уязвленность ужасом и нелепостью мира родила раскольниковскую идею. Идея породила действие — убийство старухи-процентщицы, убийство намеренное, и, убийство ненамеренное, ее служанки — Лизаветы. Выполнение идеи привело к еще большему увеличению ужаса и нелепости мира.
Благодаря множеству как бы нарочно сошедшихся случайностей Раскольникову поразительно удается, так сказать, техническая сторона преступления. Материальных улик против него нет. Но тем большее значение приобретает сторона нравственная.
Без конца анализирует Раскольников результат своего жестокого эксперимента, лихорадочно оценивает свою способность переступить.
Со всей непреложностью открывается для него страшная для него истина — преступление его было бессмысленным, погубил он себя напрасно, цели не достиг: «Не преступил, на этой стороне остался», оказался человеком обыкновенным, «тварью дрожащею». Те люди вынесли свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг,» — окончательный итог, подведенный на каторге.
Но почему же он, Раскольников, не вынес, и в чем его отличие от необыкновенных людей?
Сам Раскольников объясняет это, с презрением и почти с ненавистью к самому себе именуя себя — «вошь эстетическая». Сам Раскольников дает точнейший и беспощаднейший анализ своей «эстетической» несостоятельности, производит безжалостную операцию на собственном сердце. Эстетика помешала, целую систему оговорок построила, самооправданий бесконечных потребовала — не смог Раскольников, «вошь эстетическая», идти до конца; вошь «уж по тому одному, что, во-первых, теперь рассуждаю про то, что я вошь; потому, во-вторых, что целый месяц всеблагое провиденье беспокоил, призывая в свидетели, что я не для своей, дескать, плоти и похоти предпринимаю, а имею в виду великолепную и приятную цель, — ха-ха! Потому в-третьих, что возможную справедливость положил наблюдать в исполнении, вес и меру, и арифметику: из всех вшей выбрал самую наибесполезнейшую…» «Потому, потому я окончательно вошь, — прибавил он, скрежеща зубами, — потому что сам-то я, может быть, еще сквернее и гаже, чем убитая вошь, и заранее предчувствовал, что скажу себе это уже после того, как убью!» Ну а если бы преступил, если бы не оказался «вошью эстетической», если бы «вынес» весь груз больной совести, то кем бы оказался Раскольников? Недаром стоит рядом с Раскольниковым Аркадий Иванович Свидригайлов.
Тянет к нему Раскольникова, как бы ищет он чего-то у Свидригайлова, объяснения, откровения какого-то. Это и понятно. Свидригайлов — двойник Раскольникова, оборотная сторона одной медали. «Мы одного поля ягоды,» — заявляет и Свидригайлов. К нему, к Свидригайлову, идет Раскольников накануне той роковой ночи разгула и борьбы стихий — на небе, на земле, в душах героев Достоевского — ночи, проведенной Свидригайловым перед самоубийством в грязной гостинице на Большом проспекте, а Раскольниковым — над притягивавшими, звавшими его черными водами каналов.
Свидригайлов совершенно спокойно и хладнокровно принимает преступление Раскольникова. Он не видит здесь никакой трагедии. Даже Раскольникова, беспокойного, тоскующего, измученного своим преступлением, он, так сказать, подбадривает, успокаивает, на путь истинный направляет. И тогда-то обнаруживается самое глубокое различие этих двух «частных случаев» и в то же время истинный, сокровенный смысл раскольниковской идеи. Свидригайлову удивительны трагические метания и вопросы Раскольникова, совершенно лишняя и просто глупая в его положении «шиллеровщина» : «Понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственности, что ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку: зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще гражданин и человек? А коли так, так и соваться не надо было; нечего не за свое дело браться». Так и Свидригайлов еще раз, по-своему, грубо и резко выговаривает то, что, в сущности, давно уже стало ясно самому Раскольникову — «не преступил он, на этой стороне остался», а все потому, что «гражданин» и «человек».
Свидригайлов же преступил, человека и гражданина в себе задушил, все человеческое и гражданское побоку пустил. Отсюда — тот равнодушный цинизм, та обнаженная откровенность, а главное, та точность, с которыми формулирует Свидригайлов самую суть раскольниковской идеи. Свидригайлов признает эту идею и своей: «Тут… своего рода теория, то же самое дело, по которому я нахожу, например, что единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша». Просто и ясно. И нравственные вопросы, вопросы «человека и гражданина», тут лишние. «Хорошая» цель оправдывает злодейство, ради достижения ее совершенное.
Однако, если нет у нас «вопросов человека и гражданина», то как же мы, с помощью каких критериев, определим, хороша ли цель наша? Остается один критерий — моя личность, освобожденная от «вопросов человека и гражданина», никаких преград не признающая.
Но оказывается есть нечто, что не в состоянии перенести эта «личность без преград», есть то, что пугает и унижает зло — это явная или тайная над собой насмешка.
У героев Достоевского волосы поднимаются дыбом от смеха жертв их, которые приходят к ним во сне и наяву.
«Бешенство одолело его: изо всех сил он начал бить старуху по голове, но с каждым ударом топора смех и шепот из спальни раздавались все сильнее и слышнее, а старушонка так вся и колыхалась от хохота. Он бросился бежать…» Раскольников бросился бежать — ничего иного не остается, ибо это — приговор. Поступки Свидригайлова и Раскольникова не только ужасны; где-то в своей онтологической глубине они еще и смешны. «Переступившие черту» готовы выдержать многое, но это для них непереносимо.
«И сатана, привстав, с веселием на лице…» Злодеи по-сатанински хохочут над миром, но кто-то — «в другой комнате» — смеется и над ними самими — невидимым миру смехом.
Свидригайлову снится «кошмар во всю ночь» : он подбирает промокшего голодного ребенка, и ребенок этот засыпает у него в комнате. Однако сновидец уже не может совершать добрые поступки — даже во сне! И сон демонстрирует ему эту невозможность с убийственной силой. Ресницы спящей блаженным сном девочки «как бы приподнимаются, и из-под них выглядывает лукавый, острый, какой-то недетски подмигивающий глазок… Но вот она уже совсем перестала сдерживаться; это уже смех, явный смех… «А, проклятая!» — вскричал в ужасе Свидригайлов…» Этот ужас — едва ли не мистического свойства: смех, исходящий из самых глубин несмешного — неестественный, безобразный, развратный смех пятилетнего ребенка — этот смех иррационален и грозит «страшной местью».
Видение Свидригайлова «страшнее» сна Раскольникова, ибо его искупительная жертва не принимается. «А, проклятая!» — восклицает в ужасе Свидригайлов. Раскольников — не в меньшем ужасе — бежит прочь. Все они понимают, что открыты, — и смех, раздающийся им вослед, есть самое ужасное для них наказание.
Такова сила насмешки, сводящей потуги «великой» идеи к глупости и бессмыслице. И в свете этого смеха становится понятны и ярче видны те ценности, которые не высмеять, которые не боятся ни унижения, ни умаления, ни цинизма, ибо «вечны и радостны». И одна из них любовь, побеждающая одиночество и разобщенность людей, равняющая всех «сирых и сильных», «убогих и высоких».
И эту одну преграду не смог преодолеть Раскольников. Порвать с людьми, окончательно, бесповоротно, хотел он, ненависть испытывал даже к сестре с матерью. «Оставьте меня, оставьте меня одного!» — с исступленной жестокостью бросает он матери. Убийство положило между ним и людьми черту непроходимую: «Мрачное ощущение мучительного, бесконечного уединения и отчуждения вдруг сознательно сказалось в душе его». Как бы два отчужденных, со своими законами, мира живут рядом, непроницаемые друг для друга — мир Раскольникова и другой — внешний мир: «Все — кругом точно не здесь делается».
Отчуждение от людей, разъединение — вот необходимое условие и неизбежный результат раскольниковского преступления — бунта «необыкновенной» личности. Грандиозное кошмарное видение разъединенного и оттого гибнущего мира — бессмысленного скопища отчужденных человеческих единиц — символизирует тот результат, к которому может прийти человечество, вдохновленное раскольниковскими идеями.
Но не выдерживает Раскольников одиночества, идет к Мармеладовым, идет к Соне. Тяжко ему, убийце, что сделал несчастными мать и сестру, и в то же время тяжка ему любовь их. «О, если бы я был один и никто не любил меня и сам бы я никого никогда не любил! Не было бы всего этого!» Но Раскольников любит и поступиться своей любовью не может. Отчуждения окончательного и бесповоротного, разрыва со всеми, которого он так хотел, Раскольников не в силах вынести, а потому не в силах вынести и самого преступления. Много перетащил на себе Раскольников, по словам Свидригайлова, но одиночества, уединения, угла, отчуждения решительного — не перетащил. Поднялся вроде бы Раскольников на высоту неслыханную, обыкновенным, зеленым людям недоступную — и вдруг почувствовал, что дышать там нечем — воздуха нет, — а ведь «воздуху, воздуху человеку надо!» .
Перед признанием в убийстве вновь идет Раскольников к Соне. «Надо было хоть обо что-нибудь зацепиться, помедлить, на человека посмотреть! И я смел так на себя надеяться, так мечтать о себе, нищий я, ничтожный я подлец, подлец!» И только в том, что «не вынес», видит Раскольников свое преступление. Но здесь же и его наказание: наказание в этом ужасе своей непригодности, неспособности перетащить идею, наказание в этом «убийстве» в себе принципа, наказание и в невозможности быть верным своему идеалу, в тяжких мучениях выношенному. Еще в черновых записях не зря вспомнил Достоевский пушкинского героя: «Алеко убил. Сознание что он сам недостоин своего идеала, который мучает его душу. Вот — преступление и наказание».
Раскол внутри Раскольникова, двойственность его поведения и мыслей Достоевский усматривает именно в этом — в бесконечном и вневременном конфликте в человеке идеи и души, ума и сердца, Бога и Дьявола, Христа и истины. Холодная казуистика рационализма, приводящая к оправданию Наполеонов и предусматривающая появление ницшеанского «сверхчеловека», вступает в борьбу с состраданием и человеколюбием, живущем в сердце. У Раскольникова они есть, но нет у другого его двойника — расчетливого буржуазного дельца — Петра Петровича Лужина.
Он открыто проповедует эгоизм и индивидуализм, якобы на основах «науки» и «экономической правды» : «Наука же говорит: возлюби прежде всех одного себя, ибо все на свете на яичном интересе основано». Сам Раскольников тут же перекидывает мост от этих рассуждений Петра Петровича к убийству старухи-процентщицы. Лужин, конечно, возмущен таким «применением» своих теорий. Конечно, он не зарезал бы старуху процентщицу — это, пожалуй, не в его личных интересах. Да и вообще — ему вовсе не нужно переступать существующий формальный закон для удовлетворения личного интереса — он не грабит, не режет, не убивает. Он переступает нравственный закон, закон человечности, и преспокойно выносит то, чего Раскольников вынести не мог. «Благодетельствуя» Дунечке, он подавляет и унижает ее, даже не сознавая этого.
Интересно, что все исторические примеры, на которые ссылается Раскольников, высказывая свой «мрачный катехизис» — из области подавления, разрушения, а не созидания. Вот так подспудно Достоевским объясняется принцип его веры: «Не может быть созидания без любви к тем, ради кого творишь. Не может быть истина без творца прощающего и любящего. Без Христа…».
И побеждает человек Раскольников, потрясенный страданиями и слезами людскими, глубоко сострадающий и в глубине души своей уверенный, что не вошь человек, с самого начала «предчувствовавший в себе и в убеждениях своих глубокую ложь». Терпит крах его бесчеловечная идея.
Незадолго до признания у Раскольникова начинается почти распад сознания, он как бы теряет разум. Его охватывает то болезненная тревога, то панический страх, то полная апатия. Он уже не владеет своей мыслью, волей, чувствами. Он, теоретик и рационалист, пытается убежать от ясного и полного понимания своего положения. Вся раскольниковская «математика» оборачивается страшной ложью, а его теоретическое преступление, его рациональная, выверенная, выточенная как бритва казуистика — полной бессмыслицей. По теории — то, по «арифметике» задумал убить вошь бесполезную, а убил то и Лизавету — тихую, кроткую, ту же Соню!
И хотя Раскольников, конечно, не революционер и не социалист, и Достоевский хорошо знает это, есть, однако, нечто такое, что объединяло, по мысли Достоевского, бунтаря Раскольникова с теми, кто в России того времени хотел коренного, решительного социально-социалистического — преобразования, именно — рассудочный, рационалистический, теоретический характер их идей. Раскольников убил по теории, из расчета, но расчет его разбит, опровергнут жизнью. «Действительность и натура… есть важная вещь — говорит Порфирий Петрович, имея в виду преступление Раскольникова, — и ух как иногда самый прозорливый расчет пересекают!» Но ведь подобными же ссылками на натуру, которая не поддается регламентации, социальному уравнению, «нивеляции», хочет опровергнуть Разумихин социалистические утопии: «У них не человечество, развившись исторически, живым путем до конца, само собой обратится, наконец, в нормальное общество, а, напротив, социальная система, выйдя из какой-нибудь математической головы, тотчас же и устроит все человечество и в один миг сделает его праведным и безгрешным, раньше всякого живого процесса, без всякого исторического и живого пути!» Пророческое предвидение Достоевского, вложенное в уста Разумихина, дает объяснение всему, что случилось с Россией и русским народом в XX веке.
И не только с Россией. Разве не идеями и идеологией, «высокой социальной справедливостью» оправдывали свои действия большевики, Сталин, Гитлер, Пол Пота и другие «сверхчеловеки» XX века.
Любое отвлеченное умствование, пусть даже и самое высокое и чистое, стремящееся дать покой, благоденствие, свободу и мир всему человечеству, сталкиваясь с реальностью жизни, живого исторического процесса, приводит к крови, страданиям и смерти тех, ради кого все это затевается. «Природа не терпит насилия» — сказал Ф. Бэкон. Природа всякая, живая и мертвая, в том числе и природа человеческая и впрямь не терпит насилия, и даже если кажется, что она подавлена, сломлена, побеждена, то рано или поздно она отомстит своим насильникам.
История XX века учит, что любые отвлеченные от живого человека, от его души и сердца, теории терпят крах и тем она сильнее, чем дольше и насильственнее насаждаются эти теории.
В 1944 году русский философ Н. О. Лосский в своем труде «Достоевский и его христианское миропонимание» писал: «В наше время широко распространено социологическое истолкования и творчества великих писателей, и изображаемых ими лиц и жизненных положений. Особенно в марксистской литературе этот социологизм доведен до крайних пределов. Возьмем, например, книги Г. А. Покровского «Мученик богоискательства «, 1929. В книге этой мы читаем, что своеволие Раскольникова или Кириллова есть выражение мелкобуржуазной личности, борющейся за свое индивидуальное существование против непонятных общественных сил. Отсюда неизбежны неудачи в этой борьбе, невозможность найти выход из затруднения, жизнь иллюзиями, потребность в Боге. Вот если бы Раскольников был выразителем не мелкобуржуазности, а «мощных общественных сил» , он мог бы с успехом преступить старый закон. Так рассуждал Г. А. Покровский; и действительно, ответим мы ему, Раскольниковы-большевики преступили старый закон «не убий» ; они осуществили массовый террор с успехом в том смысле, что не поплатились за эти убийства тюрьмою и каторгою, но ад, который они создали, привел их самих к внутреннему разложению, к изношенности и, наконец, теперь к взаимной ненависти и взаимоистреблению. Именно эти следствия преступления «старых», т. е. вечных, нравственных законов, неизбежно наступающие при всяком социальном порядке, имеет в виду Достоевский в своих произведениях.
В эпилоге романа Раскольников, дитя огромного мрачного города, попав в Сибирь, оказывается в новом, необычном для него мире — он вырван из фантастической больной жизни Петербурга, из той искусственной почвы, которая взрастила его страшную идею. Это иной, доселе чуждый Раскольникову мир, мир народной жизни, вечно обновляющейся природы.
Весной, когда так остро и как бы заново пробуждается в человеке жизнь, когда так непосредственно, по-детски неудержимо, возвращается каждый раз вечная радость бытия, — в ясный и теплый весенний день, в краю, где «как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его,» — приходит к Раскольникову возрождение, вновь и уже окончательно охватывает его «необъятное ощущение полной и могучей жизни». Теперь должен начаться его новый путь — новая жизнь. Раскольников расстается со своей идеей бунта и своеволия, он выходит на тот каменистый и трудный путь, которым не колеблясь — с мукой и радостью — идет тихая Соня.
Но неужели Раскольников — мыслящий, действующий, борющийся Раскольников — откажется от сознания и суда? Достоевский знает, что новую жизнь Раскольникову «надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом». И, конечно, свой великий, будущий подвиг Раскольников мог совершить только как Раскольников, со всей мощью и остротой своего сознания, но и с новой высшей справедливостью своего суда, на путях «ненасытимого сострадания». Это будет подвиг человеколюбия, а не ненависти к людям, подвиг единения, а не обособления.
Но это уже другая история, история возрождения и творчества, это долгий, мучительный путь «от себя к себе», путь, который обязан пройти каждый человек для того, чтобы иметь право называться человеком.
«Все в тяби,» — утверждали старообрядцы-раскольники, и герой Достоевского становится на сложный путь познания самого себя, ибо «познай самого себя, и ты познаешь мир». Но это уже не бунт.
Выводы и заключение реферата 1. Роман «Преступление и наказание» является одним из исследований русской литературы вопроса героя-индивидуалиста, человека «идеи» и «идеологии».
2. Одно из главных достоинств романа является тонкий и удивительно точный психологический анализ «пограничных» состояний человеческого разума и души, состояний борьбы Добра и Зла, разума и сердца, Бога и Дьявола в героях романа.
3. В «Преступлении и наказании» Ф. М. Достоевский определил свою авторскую позицию христианского человеколюбия и сострадания, которая получила дальнейшее развитие в его произведениях, таких как «Братья Карамазовы», «Бесы» и др.
Заключение: Разрушив «стройную теорию» и «простую арифметику» идеи Родиона Раскольникова в романе «преступление и наказание», Федор Михайлович Достоевский предостерег человечество от опасности «простых решений» с помощью революционных бунтов, провозглашая один закон человеческих отношений — закон нравственный.
Карандаш »